Хочу поделиться с вами моим любимым кусочком прозы Веры Полозковой. Текст про смерть. А вернее, про бессмертие. Здесь много ярких образов. Вдруг вам пригодится.
Нет, не увидимся.
Нечем будет увидеться.
Только здесь, понимаешь, существуют эти пленительные частности: у книг разные обложки, у людей бесконечно несхожие разрезы глаз, снег — не то, что дождь, в Дели и в Москве одеваются неодинаково, крыса меньше собаки, шумеры вымерли раньше инков — только тут все это имеет значение, и кажется, будто — огромное; а там все равны, и всё одно, и всё — одно целое. Вечность — это не «так долго, что нельзя представить», это всегда одно и то же сейчас, не имеющее протяженности, привязки к точке пространства, невысчитываемое, невербализуемое; вы не найдете там друг друга специально для того, чтобы закончить разговор, начатый при жизни; потому что жизнь будет вся — как дневник за девятый класс: предметы, родительские подписи, домашние задания, рисуночки на полях, четвертные оценки — довольно мило, но вовсе не так смертельно важно, как казалось в девятом классе.
Тебе в голову не придет пересдавать ту одну двойку по литературе в конце третьей четверти — нахамил учительнице, словил пару, вышел из класса посреди урока, хлопнув дверью. Забавно, что дневник сохранился, но если бы и нет, ты бы мало что потерял — во-первых, у тебя десять таких дневников, во-вторых, этот далеко не самый интересный, вот в дневнике за второй были куда смешнее замечания; может статься, ты из всей жизни, как из одной недельной командировки куда-нибудь в Петрозаводск в восемьдесят девятом, будешь вспоминать только вид на заснеженную Онегу, где сверху сливочно-белое, снизу — сахарно-белое, а между белым и белым — горизонт, и как девушка смеется в кафе за соседним столиком, красавица, волосы падают на плечи и спину, как слои тяжелой воды в грозу — на лобовое стекло; может, ты из всех земных языков запомнишь только две фразы из скайп-переговора, из всех звуков — чиханье маленького сына; и всё. Остальное действительно было низачем. Славно скатался, но рад, что вернулся и обратно еще долго не захочется — в скафандре тесно, он сильно ограничивает возможности перемещения, приходит с годами в негодность, доставляет массу хлопот — совершенно неясно, что они все так рыдали над твоим скафандром и целовали в шлем; как будто он когда-то что-то действительно определял в том, кем ты являешься и для чего пришёл; по нему ничего непонятно, кроме, может быть, твоей причастности к какому-нибудь тамошнему клану и, может быть, рода деятельности - воин там, земледелец, философ; тело — это просто упаковка из-под тебя, так ли важно, стекло, картон или пластик; можно ли по нику и внешнему виду какого-нибудь андеда в Варкрафте догадаться, что из себя представляет полноватая домохозяйка из Брюсселя, которая рубится за него? Да чёрта с два.
Мы нет, не увидимся; не потому, что не захотим или не сможем, а потому же, почему мы не купили себе грузовик киндер-сюрпризов, когда выросли, хотя в детстве себе клятвенно обещали: это глупо, этого не нужно больше, другой уровень восприятия, сознания, понимания целесообразности. Прошлого не будет больше, и будущего не будет, они устареют, выйдут из обращения, как ветхие купюры, на которые давно ничего не купишь; потому что измерений станет больше, и оптика понадобится другая, и весь аппарат восприятия человека покажется старыми «Жигулями» по сравнению с суперсовременным аэробусом. И все вот эти любови и смерти, разлуки и прощания, стихи и фильмы, обиды и измены — это все будет большой железной коробкой из-под печенья, в которой лежит стопка вкладышей из жевательной резинки Love Is, которые ты в детстве собирал с таким фанатическим упорством, так страшно рыдал, когда какой-нибудь рвался или выкрадывался подлым ребенком маминых друзей; и ты после смерти не испытаешь ничего по отношению к этому, кроме умиления и печали: знать бы тебе тогда, какие это мелочи все, не было бы ни единого повода так переживать. Там все будет едино, и не будет никакой разницы, кто мама, кто я, кто мёртвый Котя, кто однокурсница, разбившаяся на машине восемь лет назад; личности не будет, и личной памяти не станет, и ее совсем не будет жаль: все повторяется, все похоже, нет ничего такого уж сверхуникального в твоём опыте, за что можно было бы так трястись: эй, все любили, все страдали, все хоронили, все корчились от отчаяния; просто тебе повезло, и ты мог передать это так, что многие себя узнавали; ты крошечное прозрачное стрекозье крылышко, обрезок Божьего ногтя, пылинка в луче, волосок поверх кадра, таких тебя триллионы, и все это — Бог; поэтому мы не увидимся, нет. Мы — как бы это? - срастёмся. Мы станем большим поездом света, который соберёт всех и поедет на сумасшедшей скорости, прокладывая себе путь сквозь тьму и отчаяние; почему ты бываешь так упоительно счастлив, когда кругом друзья, и музыка, и все рядом, и все такие красивые, и все смеются? Почему это будто Кто-то вас в этот момент фотографирует, снимает кадр, совершенно отдельный от течения жизни, восхитительный, пиковый, вневременной? Вот такое примерно чувство, только ты не можешь сказать, кто ты точно на этой фотографии. Это не очень важно, на самом деле. Просто — кто-то из них. Кто-то из нас. Кто-то.