Кто этот человек? Художник — но еще и поэт. По-детски наивный — или мудрый? Что за картины у него? Почему этот вихрь цвета, населенный странными, свободно парящими персонажами, живет в лучших музеях мира и притягивает к себе многие поколения людей? Может быть, потому, что Марк Шагал умел мечтать — и умел делиться своими мечтами, воплощенными в красках и формах.
В книге воспоминаний «Моя жизнь» Шагал описал свой сон о посетившем его небесном посланнике. «Темно. Вдруг разверзается потолок, гром, свет — и стремительное крылатое существо врывается в комнату в клубах облаков. Тугой трепет крыльев. Ангел! — думаю я. И не могу открыть глаза — слишком яркий свет хлынул сверху. Крылатый гость облетел все углы, снова поднялся и вылетел в щель на потолке, унося с собой блеск и синеву»… Это событие обрело форму на картине «Видение». Что это было, чудо? Всем своим искусством Шагал утверждает, что чудо возможно. Как крылатый гость в темную мастерскую художника, так и в привычное течение жизни любого человека иногда врывается что-то едва уловимое, чудесное. Это, может быть, еще не способность летать, но хотя бы мечта о полете. Для Шагала открытость чуду — это драгоценный, но в то же время и самый естественный дар человека.
Художник прожил долгую жизнь, почти сто лет. Он родился в XIX столетии, а в конце XX приезжал в СССР на открытие своей первой после полувека забвения выставки на родине. Шагал не переставал рисовать до последних дней жизни; он оставил после себя огромное художественное наследие: живописные полотна и монументальные росписи, книжные иллюстрации, серии гуашей и гравюр, витражи, мозаики. Его работы — единая тема с бесконечными вариациями, грандиозная симфония о человеке земном и небесном, о столь простой и мистической способности любить, о мире, который есть чудо.
Цвет любви
Может быть, чудо случается лишь тогда, когда есть люди, способные разглядеть его? В фильме Вима Вендерса «Небо над Берлином» только дети улыбаются небесным посланникам, взрослые же едва слышат их. В творчестве Шагала всегда присутствует что-то будто бы детское, наивное. Художник иногда даже иронизирует сам над собой: посмотрите, как я наивен, ничегошеньки не смыслю, да и рисую как сапожник, эдакий еврейский Ходжа Насреддин. Но вы, взрослые и серьезные люди, которым точно известна сила земного притяжения, загляните внутрь себя: вы счастливы, вы мудры?..
Шагалу посчастливилось встретить родную душу, настоящую любовь, о которой многим лишь мечтается. Бэлла осветила всю его жизнь. Она парит на его картинах в светлом образе невесты: возлюбленная, муза, мистическая Вечная Женственность в союзе с Художником.
Бэлла Самойловна Розельфельд, нежная Башенька, как называли ее в детстве, выросла в большой семье богатых торговцев. Училась в одной из лучших гимназий Витебска, а затем посещала лекции университетских преподавателей на известных женских курсах В. И. Герье в Москве, по окончании которых защитила диплом по творчеству Ф. М. Достоевского. Бэлла училась также актерскому мастерству в одной из студий, руководимых К. С. Станиславским, с успехом выступала на сцене. Выйдя замуж за любимого человека, она разделила с ним все тяготы революционного времени и вскоре навсегда покинула родину. Она была его главным советчиком и самым близким другом, не раз спасала от гибели его картины. В конце 20-х годов Бэлла перевела на французский язык «Мою жизнь» Шагала, а в середине 30-х начала писать собственные воспоминания о детстве и юности. Последние записи были сделаны в 1944 году в Нью-Йорке, куда семья переехала, спасаясь от нацистов. Бэлла словно предчувствовала близкую смерть и в своих записях на идише, языке детства, возвращала из небытия светлые мгновения прошлого; последнее, о чем она вспоминала перед смертью, были ее тетради мемуаров. Подобно полотнам Шагала, эти тетради уберегли от забвения еврейский мир Витебска: иногда смешной, а порой грустный, но исполненный человечности и любви к небу. «…Вся наша семья и семьи соседей, свадьбы и похороны, богачи и бедняки, улицы и сады нашего городка — все протекает перед глазами, как неспешные воды глубокой Двины. Моего дома больше нет. Все прошло, все, наверное, вымерло… И вот однажды мне захотелось вырвать из небытия день, час, минуту той позабытой жизни». В книге лейтмотивом звучит тема праздничных светильников. Девочка Бэлла поднимает глаза к небу, полному звезд, а рядом, на земле, им вторят тысячи огней, зажженных любящими руками и дарящих людям сакральный свет. Такое же чувство встречи небесного и земного пронизывает картины, поэзию, воспоминания Шагала: «Папа весь в белом. Каждый год в великий день Йом-Кипур он казался мне пророком Илией… Сама дорога молится. Плачут дома. Огромное небо плывет… Отец поднимает бокал и посылает меня открыть настежь дверь. Дверь настежь. Чтобы мог войти пророк Илия? Сноп звездных искр серебром по синему бархату неба — ударяет мне в глаза, проникает в сердце».
Шагал и Бэлла родились и выросли на разных берегах протекающей через город реки Двины. В их воспоминаниях описана встреча на высоком мосту над рекой, когда они сразу узнали друг друга, словно долго ждали и предчувствовали эту встречу. «Вот он подходит ко мне. Я опускаю глаза. Мы оба молчим. Каждый слышит, как у другого бьется сердце». «Она молчит, я тоже. Она смотрит — о, ее глаза! — я тоже. Как будто мы давным-давно знакомы и она знает обо мне все: мое детство, мою теперешнюю жизнь и что со мной будет; как будто всегда наблюдала за мной, была где-то рядом, хотя я видел ее в первый раз. И я понял: это моя жена. На бледном лице сияют глаза. Большие, выпуклые, черные! Это мои глаза, моя душа… С тех давних пор и по сей день она, одетая в белое или в черное, парит на моих картинах, озаряет мой путь в искусстве. Ни одной картины, ни одной гравюры я не заканчиваю, пока не услышу ее «да» или «нет»». В печальное время расставания с родиной, где он оказался никому не нужен, Шагал записал: «Одна ты осталась со мной. Одна ты, о ком не скажу и слова всуе. Я смотрю на тебя, и мне кажется, что ты — мое творение»…
Шагал на полвека пережил Бэллу. После ее смерти он долго не мог работать. Но и сейчас Бэлла сияет и летит на его полотнах, как живая мечта о любви. «В нашей жизни, как и в палитре художника, есть только один цвет, способный дать смысл жизни и искусству — цвет Любви. В этом цвете я различаю все те качества, которые дают нам силы совершить чтолибо в любой из областей… Все, что я пытался сделать, — слабая попытка бросить вызов жестокости. Искусство, которым я занимаюсь с детства, научило меня тому, что человек способен Любить, тому, что Любовь может его спасти. Для меня ее цвет — цвет истины, истинный материал Искусства. Такой же естественный, как дерево или камень».
Мой друг Рембрандт
В среде витебских ремесленников-евреев, где вырос Шагал, не знали о художниках и не видели картин, разве что вывески, оригинальную орфографию которых Шагал потом не раз с юмором воспроизводил в своих работах. В иудействе запрещены изображения людей, поэтому при богатой поэтической традиции не было национальных художников. Впрочем, Шагал помнил и гордился тем, что его предок расписывал синагогу. Ведь творчество витебского мастера, которое можно считать преодолением многовековой традиции, явилось и ее продолжением. Духовная жизнь евреев, их фольклор, быт, мистика и красота праздников — все это воплотилось в его многозначных работах. Темы шагаловских картин можно прочитывать и как сугубо еврейские, и как общемировые, близкие человеку любой нации и религии. Все творчество художника сплавляется в единое повествование, или сказку о родной земле, о любви, о чуде. Истоки шагаловского творчества обнаруживаются также в русском и белорусском народном художественном творчестве, в русской иконописи.
В своих работах Шагал добивался магического сияния цвета, подобного цвету икон: цвета молитвы и любви… «Помоему, искусство — это прежде всего состояние души. А душа свята у всех нас, ходящих по грешной земле. Душа свободна, у нее свой разум, своя логика. И только там нет фальши, где душа сама, стихийно, достигает той ступени, которую принято называть литературой, иррациональностью».
Шагал начал рисовать в отрочестве, едва понимая, что делает. «Все домашние… простонапросто не принимали всерьез мое художество (какое же художество, если даже не похоже!) и куда выше ценили хорошее мясо… Мои этюды… куда вдруг все они подевались? Скорее всего, их приспособили под половые коврики — холсты такие плотные… слово «художник» было таким диковинным, книжным, будто залетевшим из другого мира, — может, оно мне и попадалось, но в нашем городке его никто и никогда не произносил. Это чтото такое далекое от нас!..».
Первым учителем Шагала стал витебский художник Ю. М. Пэн. Шагал всю жизнь очень тепло относился к своему учителю, но академическое преподавание в школе Пэна оказалось ему чуждо. «„Господи… Яви мне мой путь. Я не хочу быть похожим на других, я хочу видеть мир по-своему“. И в ответ город лопался, как скрипичная струна, а люди, покинув обычные места, принимались ходить над землей». В поисках собственного художественного языка Шагал отправился Петербург, не имея ни денег, ни знакомых, ни разрешения жить в столице. Некоторое время он провел в школе Общества поощрения художеств, а затем учился в школе Л. С. Бакста. «Поступить в школу Бакста, постоянно видеть его — в этом было что-то волнующее и невероятное. Бакст. Европа. Париж…» Однако творчество Бакста и художественное течение «Мир искусства» оказались чужды Шагалу. Свое мироздание он стремился воплощать в других формах. Его друг А.Ромм, учившийся с ним у Бакста, вспоминал, что в творчестве Шагала уже тогда не было ничего ученического: он уверенно следовал своему художническому инстинкту. «Когда я был мальчиком, в моей душе, быть может, была некая краска, которая мечтала о какой-то особой синеве. И мой инстинкт влек меня туда, где как бы шлифуется эта краска». Шагал отправился Париж, бурлящий центр нового искусства. На улицах и площадях шумного города, а главное — в выставочных залах и музеях он оттачивал свое ремесло и художественное видение. «Легче всего мне дышалось в Лувре. Меня окружали там давно ушедшие друзья. Их молитвы сливались с моими. Их картины освещали мою младенческую физиономию. Я как прикованный стоял перед Рембрандтом, по многу раз возвращался к Шардену, Фуке, Жерико». В 1922 году состоялась первая выставка Шагала.
Художник жадно впитывал лучшие достижения классического и современного искусства, но всегда оставался верен себе. «Затеи кубистов» и поиски других художественных направлений были освоены им, но оказались внутренне чужими, а все рассудочное в искусстве отталкивало. «Мое искусство не рассуждает, оно — расплавленный свинец, лазурь души, изливающаяся на холст… Неправда, что мое искусство фантастично! Наоборот, я реалист. Я люблю землю». Шагал преодолевает земное притяжение, но остается рядом с любимой землей. То, что изображено на его полотнах, и невероятно, и очень близко, так как происходит одновременно в повседневности и в вечности.
Мечта о Городе
Витебск шагаловского детства и юности был провинциальным городком в черте оседлости. Но сила любви художника подняла его родной город в небеса. Витебск на его картинах стал образом Вечного города, в сердце которого возвышается Храм. «Вокруг церкви, заборы, лавки, синагоги, незамысловатые и вечные строения, как на фресках Джотто. Явичи, Бейлины — молодые и старые евреи всех мастей трутся, снуют, суетятся… Люди ходили только домой или в лавку. Это второе, что я помню… не говоря о небе и о звездах моего детства. Дорогие мои, родные мои звезды… Простите меня, мои бедные. Я оставил вас одних на такой страшной вышине!»
В 20-е годы Шагал, вернувшийся на родину из Парижа, пытался создать в Витебске творческую среду, передать родному городу дыхание нового искусства. А. В. Луначарский назначил Шагала комиссаром искусств и директором витебской художественной школы. Художник с энтузиазмом принимается за новую деятельность. Он организует Витебское народное художественное училище, украшает город к празднованию годовщины революции и одним из первых в русской провинции он принимается за создание городского художественного музея. В одной из статей того времени Шагал писал: «Мечты о том, чтобы дети городской бедноты, где-то по домам любовно пачкавшие бумагу, приобщались к искусству — воплощаются». Для преподавания в училище были приглашены столичные художники: «Все, кому я предлагал, приехали. В то время в Витебске было лучше, чем в больших городах, с продовольствием, кроме того, я дал всем своим коллегам полную свободу. Многие известные представители русского авангарда преподавали на факультетах моей академии. Были представлены почти все направления, от импрессионизма до супрематизма». Таким образом, после революции Витебск стал центром современного искусства. Однако приглашенный Шагалом К. Малевич, уже известный в то время художник, резко разошелся с ним во взглядах на преподавание и искусство в целом. Многие, молодежь и преподаватели, вступили в ряды художественного авангарда. Шагал, глубоко обиженный, был вынужден покинуть созданную им школу и уехал из Витебска.
Почти весь 1921 год художник прожил в подмосковной Малаховке, где преподавал в трудовой школе-колонии для еврейских сирот. «Только и слышалось со всех сторон: «Товарищ Шагал! Товарищ Шагал!» Только глаза их никак не улыбались: не хотели или не могли. Я полюбил их. Как жадно они рисовали! Набрасывались на краски, как звери на мясо… Я не уставал восхищаться их рисунками, их вдохновенным лепетом — до тех пор, пока нам не пришлось расстаться. Что сталось с вами, дорогие мои ребята? У меня сжимается сердце, когда я вспоминаю о вас». Шагал жил и выживал, как и все в то время; но его искусство в новом государстве оказалось никому не нужно. «Голодные глотки славят октябрь. Кто я такой? Разве я писатель? Мое ли дело описывать, как напрягались в эти годы наши мышцы? Плоть превращалась в краски, тело — в кисть, голова — в башню». Уже признанный в Европе, на родине он был неизвестен. Художник чувствовал, что он не может сделать для родины ничего лучшего, чем писать свои картины. Он отправился за границу и уже больше никогда не возвращался в Витебск.
Тема пути и образы странников в шагаловском творчестве во многом автобиографичны. Далекие от Витебска Америка и Европа могут считать его «своим». А Париж и вовсе стал для него «вторым Витебском»: Шагал не раз совмещал эти два пространства в своих работах. Но тем острее ощущается в его творчестве чувство родины. Жизнь своих родных и близких: тяжелый каждодневный труд, праздники, слезы, песни и молитвы, — все это с любовью и щемящей тревогой Шагал переносит на свои картины. Красками, линиями и формами своей живописи он словно обнимает любимых людей и сам вместе с ними предстает перед лицом Вечности. Не только на живописных полотнах, но и в «небе» парижской Грандопера, и в витражах французской святыни — Реймсского собора — живут витебские персонажи, которые кажутся теперь не созданными в ХХ веке, а вечными, как герои мифов. Вспоминая Первую мировую войну, художник записал: «Немцы наступали, и еврейское население уходило, оставляя города и местечки. Как бы я хотел перенести их всех на свои полотна, укрыть там». После Второй мировой войны того мира, в котором вырос Шагал, не стало. Он уцелел лишь в памяти людей и в осколках культуры. В страшные годы войны прославленный мастер, живший тогда в Америке, обратился в открытом письме к своему далекому городу: «Давно уже, мой любимый город, я тебя не видел, не слышал, не разговаривал с твоими облаками и не опирался на твои заборы. Как грустный странник — я только нес все годы твое дыхание на моих картинах. И так с тобой беседовал и, как во сне, тебя видел… Ты не скажешь мне, что я слишком фантазирую и непонятен тебе. Ты же сам в глубине души своей — такой. Это же твои сны, я их только вывел на полотно, как невесту к венцу. Я тебя целовал всеми красками и штрихами — и не говори теперь, что ты не узнаешь себя… сегодня все человечество должно было бы тебя обожествить, мой город, вместе с твоими старшими братьями Сталинградом, Ленинградом, Москвой, Харьковом, Киевом, и еще, и еще, — и всех вас назвать святыми… Мне не нужен больше мой собственный дом, если вы даже его спасете, во всех ваших сердцах — мое жилище».
Игра в небесах
Удобно устроившись в небе, по-чаплински растопырив ноги, сидит задумчивый скрипач. Он и играет, и прислушивается к какой-то другой, тихой небесной музыке… Это легко узнаваемый шагаловский образ.
С детства Шагал впитал обычаи и мировоззрение хасидов, наследовавших традиции средневековой каббалы. В хасидизме XVIII–XX веков мироздание понималось как игра божественного промысла. Радость бытия угодна Богу, ведь даже балаганное веселье содержит в себе искру божественного вдохновения. Земное подобие мистерии, оно приоткрывает человеку небытовой взгляд на мир, указывает на новые горизонты. Шагал, наследник этой духовной традиции, постоянно обращается в своем творчестве к темам музыки, танца, циркового и театрального действа. Мир его картин порой перевернут с ног на голову и комичен, но в этом комизме есть путь к космизму, к живому, многогранному, освобожденному от стереотипов восприятию мироздания.
В середине 1910-х годов Шагал сблизился с московскими театральными деятелями. Художник полон театральных замыслов, мечтает об обновлении национального театра. Зримый образ этой мечты воплотился в росписи зала Еврейского камерного театра, созданной в 1920-м году. Эту грандиозную работу художник выполнил в немыслимо короткий срок, буквально живя в театре, горя своей мечтой. При входе в зал, который стали называть «шагаловской коробочкой», зритель оказывался в особом пространстве, наполненном символами. Образы шагаловских панно на потолке и на стенах, вдоль которых зритель проходил к сцене, еще до начала спектакля погружали его в неповторимую атмосферу. Зритель попадал в театр-балаган и в то же время — в театр-храм, в котором народное площадное действо, цирковое искусство объединялись с молитвой, мистикой, чудесным приобщением к высшей реальности. Символы Шагала не абстрактны. В театральных панно вложен весь дорогой ему мир. «Для центральной стены написал «Введение в новый национальный театр». На других стенах, на потолке и на фризах изобразил предков современного актера: вот бродячий музыкант, свадебный шут, танцовщица, переписчик Торы, он же первый поэт-мечтатель, и наконец пара акробатов на сцене». Все эти персонажи словно пришли из витебских улиц далекого прошлого на вечную сцену Вселенной. А при выходе из зала зрители видели над дверью панно, повествующее о любви.
Театральное послание Шагала долгие годы было скрыто от зрителей и едва не погибло. Только через несколько десятков лет, приехав с выставкой на родину, Шагал увидел свои чудом уцелевшие работы.
В эмиграции художник не раз возвращался к работе с театром. Оформленные им постановки «Алеко», «Жарптица», «Дафнис и Хлоя», «Волшебная флейта» называли «шагаловскими»: настолько преображающую роль играло в них художественное решение сцены и костюмов.
В 1960-х годах министр культуры Франции предложил иностранцу Шагалу расписать плафон главного национального театра — парижской Гранд-опера. Эта инициатива вызвала бурю негодования, сменившуюся после открытия нового плафона бурей восторга и всеобщим признанием.
В XX веке многие художники обращались к теме цирка. Среди самых известных — работы Матисса и Пикассо. Для Шагала цирковое искусство выше театрального, ведь это «честная игра», чистая и непосредственная, и в то же время — наследие древних народных религиозных празднеств. Цирк на картинах Шагала — это и храм, и Ноев ковчег, а может быть — рай, в котором вместе живут люди и звери, ангелы и библейские персонажи. Самого себя художник отождествляет с клоуном-акробатом. Круг арены повторяет форму небесного купола, а цирковые лестницы подобны лестнице Иакова, по которой на землю нисходят ангелы.
Слово и чудо
Поэт — издалека заводит речь.
Поэта — далеко заводит речь… (…)
… Ибо путь комет —
Поэтов путь. Развеянные звенья
Причинности — вот связь его!
Кверх лбом —
Отчаетесь! Поэтовы затменья
Не предугаданы календарем…
Это строки из стихотворения Марины Цетаевой «Поэт», и кажется, будто они — о Шагале. «Едва научившись говорить порусски, я начал писать стихи. Словно выдыхал их». Шагал писал стихи всю жизнь, на русском и на идише. Его поэтические сборники издавались за границей, а в России поэзия Шагала была и остается почти неизвестной. В ней звучат те же темы, что и в его картинах. Это нежные и интимные обращения к родине и размышления о трудной судьбе еврейского народа, окрыленная любовная лирика, строки о священном ремесле художника:
Во мне звенит
Тот город дальний...
Во мне грустят кривые улочки,
надгробья серые — на склоне, где лежат
в горе благочестивые евреи...
* * *
Я расписывал плафон и стены —
танцоры, скрипачи на сцене,
зеленый вол, шальной петух...
Я подарил Творенья Дух
вам, мои братья бессловесные...
Шагал любил поэзию, был знаком со многими русскими и французскими поэтами, среди которых Аполлинер и Маяковский, иллюстрировал ряд поэтических сборников. В 20-е годы началось долгое и плодотворное сотрудничество Шагала с А. Волларом, знаменитым парижским маршаном, коллекционером и издателем. Воллар создавал совершенные в художественном и техническом смысле книги, привлекая к иллюстрированию выдающихся мастеров своего времени: Пикассо, Матисса, Боннара. Издатель намеревался заказать художнику иллюстрации к французской повести, однако Шагал предложил Воллару издать «Мертвые души». Благодаря инициативе художника поэма Гоголя была впервые полностью переведена на французский язык. Обращаясь к текстам Гоголя, нетрудно понять, почему его поэтика оказалась столь близкой художнику: «Тень со светом перемешались совершенно, и, казалось, самые предметы перемешались тоже. Пестрый шлагбаум принял какой-то неопределенный цвет; усы у стоявшего на часах солдата казались на лбу и гораздо выше глаз, а носа как будто не было вовсе...». За два года Шагал создает около ста гравюр к поэме. В отличие от своих предшественников, иллюстрировавших «Мертвые души» как социальную сатиру, художник обращается не столько к внешнему сюжету, сколько к духу поэмы, передает гоголевский «феномен языка» (по выражению В. Набокова) и побеждающий зло «высокий смех». Именно в начале XX века Гоголь был прочитан по-новому: в 1926 году В. Мейерхольд ставит «Ревизора», в 1934 Андрей Белый пишет книгу «Мастерство Гоголя». Многозначные, фантастические, гротескные образы шагаловских иллюстраций переводят на язык изобразительного искусства полифоническое звучание поэмы. Завершающую гравюру художник создает на сюжет «Рождения Чичикова», включая в него символику Рождества: ведь в поэме, как и в творчестве художника, из вечного движения, из столкновения и взаимодействия смешного и высокого, «небесного» и «земного» рождается новый мир.
Закончив иллюстрирование поэмы, Шагал с горечью писал: «Я для французских издателей книги делаю, а русским моя работа не нужна. Так годы уходят. Даже «Мертвые души» в Россию не попадут». Но несмотря на трудности, Шагалу удалось получить от Воллара свои иллюстрации к поэме и передать их Третьяковской галерее.
В Европе и Америке к Шагалу пришла слава. Он стремился к одиночеству и работе, но притяжение светской жизни оказывалось очень сильным, и мечты о «монашеской келье» и близости к земле оставались несбыточными. Шагал, сын бедняка, почувствовал себя «важной персоной» и стал зависим от этого образа и от своего богатства. Вирджиния Хаггарт, вторая жена художника, вспоминает о его тщеславии, чувстве превосходства человека, выбившегося из нищеты, и о страхе перед бедностью и всем, что лишает комфорта. «Шагалчеловек мечтал гдето поселиться и обустроиться, но Шагалхудожник всегда искал движения и обновлений». В поздние годы нередко побеждал человек. Успех у торговцев и коллекционеров, жадных до любых произведений, подписанных «Марк Шагал», приводил к тому, что у художника появлялись надуманные, вымученные вещи. Но все же Шагал не переставал вновь и вновь поражать своими художественными открытиями. В 50–60х годах художник создал грандиозный цикл картин «Библейское послание».
К библейской теме он обращался еще в 1910х годах. «С ранней юности я был очарован Библией. Мне всегда казалось и кажется до сих пор, что Библия является самым большим источником поэзии всех времен. С юности я искал отражение этой поэзии и в жизни, и в искусстве. Библия созвучна природе, и эту ее тайну я пытаюсь передать...». В 30х годах Шагал получил от Воллара заказ на иллюстрирование Библии и после путешествия по Палестине, Сирии и Египту принялся за работу. Гравюры к Библии были закончены в 50х годах, и в шагаловской интерпретации вечных тем и образов Библии прочитывается трагедия современности — страшные годы войны, холокост. В образах пророков Иеремии, Исайи, Даниила на цветных литографиях, созданных в те же годы, Шагал словно оплакивает бесчисленные жертвы нацизма.
В 50–60-х годах художник создает 17 больших холстов на сюжеты Ветхого Завета. Это единый цикл, для которого в Ницце было создано специальное пространство — музей «Библейское послание Марка Шагала». Художник не раз повторял, что его работа подобна любой другой, например, труду сапожника. Но эта работа — его молитва, его духовное служение, которому посвящена целая жизнь. Свое послание он адресовал всему человечеству. В «Библейском цикле» ему удалось изобразить то, что скрыто в человеке: обнажить его духовность, пластическими средствами передать воспоминания, мысли, мечты, — все то, что делает человека Человеком. В грандиозных, наполненных символами полотнах нашлось место и для постоянных шагаловских персонажей — обитателей еврейских местечек. Шагал вновь и вновь показывает, что все мы, люди древности и современности, — участники единой Священной истории, изменяющиеся в мелочах, но вечные в своей способности любить и ощущать Бога. «Эти картины были задуманы для выражения мечты не одного народа, а всего человечества… Может быть, в этот Дом придут молодые люди и найдут в нем идеал братства и любви, воплощенный в красках и линиях моих произведений. Может быть, будут произнесены слова любви, которые помогут сплотить всех… И все, каковы бы ни были их религиозные убеждения, смогут прийти сюда и говорить об этой мечте, позабыв о злобе и духе разрушения… Возможна ли эта мечта? Но в искусстве, как в жизни, все возможно, если в основе лежит любовь».